Макс Фрай - Жалобная книга [litres]
Поневоле запинаюсь, захлебнувшись словами. Интересно, откуда столько ораторской страсти в полчаса назад всего проснувшемся органическом существе?
— Михаэль просит, чтобы ты продолжал, — Варя осторожно прикасается к моему плечу, очень осторожно, словно боится, что укушу. — Ему очень интересно. Он говорит, возразить пока нечего. И не понимает, откуда у человека, который так рассуждает, взялись какие-то дурацкие нравственные проблемы, в духе романтических театральных пьес… Прости, и не забывай: это не я сама такое определение придумала, это…
— Ну да, это твой любимый писатель придумал, — ухмыляюсь. Подмигиваю ей: — Все в порядке, ну что ты! Мы, собственно, всегда примерно так друг с другом и разговаривали. Только слов использовали поменьше — по понятным тебе причинам… Скажи ему вот что: мое сопереживание не мешает мне считать великое множество людей отвратительными самодовольными болванами, каковыми они, собственно говоря, и являются. Но оно же вынуждает меня видеть в каждой груде мяса надгробье заживо погребенного ангела. И когда мне говорят, что я своими руками лишаю этого ангела возможности взлететь — хотя бы в самый последний момент — я испытываю боль. Просто очень большую боль. Это, собственно, все.
— Он говорит, все правильно, так и есть. Ты и должен испытывать эту боль. Ты, и я, и он сам. Все… Михаэль считает, в том и состоит подлинное предназначение накха: носить в себе эту боль, которую никто, кроме нас, все равно не способен чувствовать. Накапливать ее в себе, учиться с нею жить, а потом, когда покажется, что стало невыносимо, снова учиться жить — вопреки ей. А не только кайф чужой витальный по карманам тырить… Зачем — он пока не знает. Говорит… Ох! Говорит, на Страшном Суде разберемся. На страшном, значит… Ржет вот теперь… Юмористы вы оба, однако. Кто бы мог подумать.
— Да уж, — вздыхаю. — Знаешь что? Спроси его, как отсмеется, нет ли у него каких-то практических советов. Скажи, теория его мне примерно ясна. А как быть теперь с практикой и с собственной жизнью заодно, по-прежнему неведомо.
— Михаэль спрашивает: а тебе не приходило в голову, что для начала можно пойти на компромисс? Забирать у человека не всю жизнь, а всего пару лет. Это уж точно мало что изменит в общем раскладе его бытия, и без того вполне неутешительном. Но если тебе неприятно — что ж, возможен вот такой компромисс. Ему кажется удивительным, что человек, сумевший столь четко сформулировать разницу между жалостью и состраданием, не набрел на такой простой ответ самостоятельно.
— Чему он удивляется? Вроде бы хорошо меня изучил, должен бы знать, что я всегда прокалываюсь именно на простых вещах… Ладно. Спасибо, Варенька. Попрощайся теперь и дай мне трубку еще на минуточку.
Несколько минут спустя я получаю трубку. О чем эти двое столько времени щебетали, неведомо. Снова, что ли, о проблемах перевода?
— Михаэль, — говорю, — You are the wonderful evildoer… And you are my best friend, that’s so. Thank You.[23]
— Нiма за що[24], — неожиданно отвечает он, коверкая украинские слова.
Этого вполне достаточно чтобы остатки твердой почвы ушли у меня из-под ног; боюсь — навсегда.
— I met a nice women from Ukraine last year, — объясняет он, хохоча. — She taught me a few words. I kept them specially for you![25]
Ну вот, всегда с ним так. Хоть стой, хоть падай.
Но я не стою и не падаю. Я кладу трубку на рычаг.
Варя тут же вцепилась в мой рукав. Представляю, что мне сейчас предстоит, о да. Но ей-то, бедняге, как ни крути, труднее.
Глаза наши встречаются.
— Он сказал, чтобы я звонила ему, когда буду переводить вторую книгу! — возбужденно говорит она. — И ему очень понравилось, что я заменила «нянькино ризотто» на «детсадовскую манку», представляешь? А я так боялась за это место, честно говоря, думала: дура, все испортила… Но я ему объяснила, что такое «манка», и что мы все ходили когда-то в детский сад, и оказалось, он бы сам так написал, если бы жил в России. Не может быть, что он просто из вежливости так говорит, правда?
— О нет. Михаэль ничего не говорит из вежливости, будь спокойна. Он о вежливости вообще понятия не имеет, неужели ты не заметила?
— Это он только с тобой не имеет, а со мной — очень даже имеет. Сказал мне, кстати, ты свинья, что впутал меня в это дело, — она самодовольно щурится. — Мало ли, что переводчик нужен… Дескать, он в присутствии новичка ни за что не стал бы такие вещи обсуждать… Но потом заключил, что такая уж, значит, у меня судьба. И добавил, что мне в общем очень повезло — во всех отношениях.
— Конечно, тебе повезло, — вздыхаю. — Вторую неделю со мной знакома и до сих пор жива. Удивительная, необычайная удача!
— Не шути так, — строго говорит Варя. — И без того страшно и в общем грустно. А ты хороший. Это я знаю точно. На том стою и стоять буду.
Я хороший, о да. И весь, имейте в виду, в белом.
Зашибись.
Стоянка XXV
Знак — Водолей.
Градусы — 8°34′18'' — 21°25′43''
Названия европейские — Каальда, Каальдабахия, Садамамбра, Ладалахия.
Названия арабские — Сад аль-Ахбийя — «Счастье Палаток».
Восходящие звезды — гамма, дзета, эта и пи Водолея.
Магические действия — изготовление пантаклей: для успешного выполнения своих обязанностей.
Я теперь живу так: сижу на кухне, стараюсь не думать ни о чем (думать сейчас смертельно опасно, а умирать в кои-то веки не хочется — не абстрактно, а по-настоящему, хоть криком кричи). Ну вот и не умираю, сижу, разглядываю свои руки. Уже минут пять примерно так живу.
Руки — что ж, руки — интересное в общем зрелище.
Подушечки моих пальцев расчерчены словно бы для игры в крестики-нолики. Игра, надо думать, еще и не начиналась толком, самих крестиков и ноликов почти нет пока, только пустые крестообразные поля. Мне не очень интересно, кто будет играть; исход игры, тем более, оставляет меня равнодушной. Единственное, что немного тревожит: расцарапают ли они мои пальцы до крови или обойдутся со мною бережно, вспомнив, что я, при всех своих странностях, вполне обычный ошметочек органической материи, хрупкое, уязвимое человеческое существо. Истекать кровью мне совсем не с руки. Не с обеих рук, ни с левой, ни с правой.
Хватит уж, наистекалась. Не хочу больше.
— Чем ты занимаешься, мать? — спрашиваю себя вслух. — Что за дурью ты маешься, Варвара Георгиевна? Охмурили тебя ксендзы, право слово. Один рыжий ксендз и его дружок, Бархатный-Голос-В-Телефонной-Трубке, немецкий, прости господи, оккупант твоей бедной головы. Тебе это, как я погляжу, нравится? Нравится да. Тем, собственно, хуже.